ХАМАТОВА: Вариантов спасения почти не было. Кругом только и говорили, что Горбачёв виноват, Ельцин виноват.
ГОРДЕЕВА: Ты тоже так считала?
ХАМАТОВА: Нет, я так не считала. Но я об этом особенно и не задумывалась, если честно, не искала виноватых. Времени не было, надо было как-то выживать.
ГОРДЕЕВА: Я задним числом очень жалею наших родителей. Понимаешь, нам весь этот переломный, переходный момент пришлось переживать в режиме реального времени, что называется, вместе с взрослением, мы другой жизни и не видели, не помнили. Мы росли и менялись вместе со страной. Наши родители оказались в совсем иной ситуации. Они готовились к одному: школа, институт, комсомол, карьера, партия, квартира, если повезет… А вышло-то совсем другое. И всё, к чему они готовились, всё, во что верили, пошло прахом.
ХАМАТОВА: Мне запомнилось, как однажды мы с бабушкой пришли в продуктовый магазин, в котором не было ничего вообще. И она сказала: “А вот при Сталине в этом же магазине вот здесь лежали – такие конфеты, вот здесь – такие колбасы”. То, о чем она рассказывала, казалось на фоне нашей чудовищной, вопиющей бедности несбыточной мечтой, восточной сказкой. И в голову даже лезла крамольная мысль: если при Сталине были все эти колбасы и конфеты, то, может, не так уж всё плохо было?..
ГОРДЕЕВА: У нас в Ростове было немного по-другому: я бывала даже на днях рождения, где давали сосиски.
ХАМАТОВА: И многие мои нынешние московские знакомые, особенно из благополучных семей, когда мы вдруг начинаем сравнивать наше детство, не могут поверить, что в моем выдавалась одна карамелька “Лимонная” в неделю. И ты эту конфету ел так, словно ничего и никогда вкуснее в твоей жизни не будет. Когда я это рассказываю, мне не верят, думают, что я…
ГОРДЕЕВА: Утрируешь.
ХАМАТОВА: Да, утрирую. Говорят: “Ну были же бананы зеленые…”
ГОРДЕЕВА: Бананы зеленые были, конечно. Они везде были.
ХАМАТОВА: И они были большой редкостью. Иногда еще продавали финики.
ГОРДЕЕВА: У нас финики не продавали, зато были замороженные ананасы. В таком запаянном полиэтиленовом пакете.
ХАМАТОВА: В Казани ни ананасов, ни апельсинов, очень редко бывали мандарины.
ГОРДЕЕВА: Один наш сосед часто ездил в Москву. И привозил оттуда вот эти зеленые бананы, которые потом клали на батарею для дозревания, “Боржоми” и глазированные сырки. И это было счастье.
ХАМАТОВА: А мои родители привозили из Москвы мясо. Притом, что в Татарской социалистической республике были свои пастбища, мясо сырое везли из Москвы. А самый большой деликатес моего детства – майонез “Провансаль”. И масло сливочное. Это вот чтобы просто представить размер катастрофы.
ГОРДЕЕВА: Удивительно, как мы быстро это забыли.
ХАМАТОВА: Люди обычно не помнят плохого. Это инстинкт самосохранения.
Глава 7. Москва
Синий автобус едет по Садовому кольцу медленно и торжественно: распахивает двери на остановках, выпуская стайку студенток на Садово-Кудринской и запуская снулую няню с шестилеткой на Маяковке, меняя грустного хипстера в очках на нелепых иностранцев с гугл-переводчиком, а тех, в свою очередь, на румяную бабушку с корзинкой, – это уже Сухаревская. Автобус никуда не опаздывает, но размеренный его ход со всей очевидностью приводит нас к выводу, что мы – опоздали. А поторопиться никак не выйдет: это же автобус! Премьера фильма “Лето” Кирилла Серебренникова назначена в “Гоголь-центре” на семь вечера. До начала пятнадцать минут. Мы едем, едем, скользим по Москве, глазея по сторонам, – Оля, Чулпан и я. С нами старшие дети Чулпан, Ася и Арина. Нам важно, чтобы они увидели фильм “Лето” и если и не полюбили, то хотя бы приняли песни Цоя и Майка, которые мы сами можем петь с любой строчки.
На мне браслет средней дочери Чулпан, Аси; на Арине, старшей, мой пыльник. Собираясь на премьеру, мы менялись пудрами, сережками, туфлями – какое-то странное, на один вечер, небывалое студенчество.
“Вот в этом доме жил Семён Львович Фарада! – поворачивает вдруг голову где-то у Красных Ворот Чулпан. – В девяносто третьем нас всех вдруг переселили из общежития к нему”. – “Зачем?!” – “Это был октябрь, наша полуреволюция, когда танки били по Белому дому, в котором сидели несогласные с Ельциным депутаты. Другие мятежники захватили Останкино, там шел настоящий бой. Район, где находилось общежитие, был оцеплен, мы не могли туда попасть. И всех нас разобрали по своим домам сокурсники-москвичи. Я оказалась среди тех, кого забрал Миша Полицеймако, сын Семёна Фарады”, – говорит Чулпан. “И как это было?” – “Очень… трепетно”.
“Покровка”, – подытоживает механический голос автобуса. И мы бежим.
Улица Казакова, где стоит “Гоголь-центр”, похожа на руку, что упирается плечом в Садовое кольцо. Предплечье – это железнодорожный мост, а сам театр – это локоть, в изгибе которого у входа собралась толпа, перемешавшая людей нескольких поколений, как их перемешивает и этот театр: почти во всех его спектаклях на сцене одновременно оказываются люди, разница в возрасте которых составляет до семидесяти лет. И им рядом друг с другом комфортно. По крайней мере, так это выглядит со стороны.
Московскую премьеру картины Серебренникова “Лето” решили устроить в “Гоголь-центре”, театре, им созданном. Как и месяц назад в Каннах, как и неделю назад в Сочи, режиссера на премьере нет: он под домашним арестом.
Фильм, со съемок которого Серебренникова увезли в наручниках люди в масках, оказался черно-белым. Но ярким и светлым.
Фильм, досъемки которого шли уже после ареста Серебренникова, полон безоглядной легкости и нежности, он про то, как классно вообще быть молодым и свободным: перекрикивая прибой, они орут самую бесшабашную песню поколения Перестройки. А ветер с залива, будто и нет никакого экрана, дует прямо в лицо сидящим в зале.
Фильм, на монтаж которого пришлись аресты и допросы, предательства и суды и, наконец, смерть мамы режиссера, легок и шутлив: то поет, то танцует.
Фильм, о сценарии которого чуть ли не год говорили разные гадости, оказался целомудрен до невинности: он про благородство и порядочность, свойственную юности.
А еще это фильм о нескольких людях: они молоды, влюблены, бесконечно талантливы и (мы знаем) скоро умрут.
В конце фильма зал рыдал. Не коллективно. Как-то поодиночке. Не прослезился, а именно рыдал. Местами в голос. Когда кончились все до единого титры, включили свет и пришлось выходить из зала, Чулпан сказала: “Знаешь, Кирилл дал нам возможность оплакать нашу юность, проводить ее”.
Поздней ночью, дома, девочки Чулпан попросили показать им “еще что-то про Цоя”. До рассвета мы смотрели кусками то “Иглу”, то какие-то концерты, то интервью Цоя, немногочисленные записи Майка и случайно затесавшиеся в подборку видео квартирников Саши Башлачёва. “Интересно, вы бы дружили, если бы все эти музыканты дожили до наших дней?” – спросила перед сном старшая дочь Чулпан Арина. Этим летом по Москве Арина гуляла с песнями группы “Кино” в наушниках. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА
ХАМАТОВА: Ты сразу полюбила Москву?
ГОРДЕЕВА: Это были долгие отношения. Вначале меня больше всего изумило, что здесь короткое лето. И длинная зима. В первый год своей жизни в Москве я всем рассказывала, что в конце марта, в мой день рождения, мы обязательно поедем на речку жарить шашлыки: такая сцена есть в “Москва слезам не верит”. И я долгое время не понимала, почему люди на меня смотрят, скажем так, с недоумением. Наступил март, и я поняла значение этих взглядов: за окном плотным слоем лежал снег. И никакая весна наступать не собиралась. Звук льда, который колют дворники, стал моим настоящим московским кошмаром: он длится здесь почти до мая!
ХАМАТОВА: Ну ладно тебе, до мая… но до апреля точно. А каким образом ты оказалась на телевидении? С театром понятно: ты учишься, потом идешь служить в театр. В телевизоре же люди обычно появляются какими-то более замысловатыми путями, не так прямолинейно.